Татьяна ГРИБАНОВА(Орёл)

ЗАРИСОВКИ
Из книги «Узелки на память»

АКУЛИНИН ЛУГ

Июньский скудельный рассвет. Тонкоросный и свежий. Аж дух занимает! По бокам луговой дороги, одетой зелёным ковром сочных трав, вспоминая, какие хорошие сны блудили меж них ночью, то там, то сям вздымаются душистые стога свежескошенного сена. А невдалеке, меж реденького березнячка, яркими цветами пестреют рубахи косарей – шаг – взмах, шаг – взмах,- и белеют косынки хуторянок, растряхивающих сено – швырк граблями, швырк. Наверно, именно в таких местах и берут начало молочные реки.
Сложить копну, любой-каждый деревенский скажет, дело не хитрое, яснее ясного. Важно, чтобы её не пролило в непогодь, хорошенько утрамбовать, особенно середину. Потом обойти со всех сторон, очесать, как следует, поплотнее подбить граблями и бока, и низ.

Пташки уже пробудились. Небеса проспавшиеся, гладенькие, как яичко, умытые, утёртые подолом посконного березняка. Ни тебе облачка, ни самого лёгкого пёрышка. А с вечера-то клубились, клубились по правому краю широченного Акулинина луга брюхатые тучи. Но, видать, ещё не время, ещё не выносили они долгожданный дождик, после которого, и гадать не надо, выродятся в Савином леске поплавушки да белые.
И сейчас там, где вчера собиралась гроза, на востоке, над вошедшими в силу травами в жаровом сиянии восходит огненный шар. Ещё не успевший обсохнуть луг под его низко стелящимися лучами кажется осыпанным дробными сверкающими самоцветами, каменьями удивительной чистоты.
С выколосившихся диких злаков: с луговых овсяниц, кукушкиных слёзок, тимофеевок, лишь коснётся их своим легчайшим дыханием утренний ветерок, просыпятся, разбиваясь вдребезги, в мельчайшую драгоценную пыль мириады бриллиантов и сапфиров.

Луг этот удивительный в пойме ручья Жёлтого всегда славился своими цветами. Словно когда-то, в давние-предавние времена, обронила здесь на вечернем свидании красавица Акулина свою шёлками расшитую нарядную шаль, да и не смогла потом в густющем разнотравье, сколько не пыталась, сыскать. Просеялись, проросли с той девичьей шали бутоны да соцветия на луговое раздолье.
И вот теперь не перестаёт оно радовать прохожих своей простой, но такой дивной роскошью. Спелыми ранетками закатились в травы бардовые шарики клеверов. В низине, у ручья, дробной душистой крупочкой просыпались томно-жёлтые таволги да кремовые валерияники, а с ними рядышком раскачиваются на длинных тонюсеньких стебелёчках неказистые ятрышники, красно-коричневые вишенки кровохлёбок да зефирно-розовые раковые шейки.
Ближе ко взгорью, посуху, расперил свои колючие стебли колдовской цветок синеголовник. Там и тут порхают над луговиной нежно-голубые мотыльки, это дрожат в утренней рани крылатые лепестки цикория, Петрова батожка. И куда не взгляни – море полыни. Дух от неё, настоянный на ароматах луговых цветов, распознаешь даже во сне. Так пахнут луга и долины срединной России.

Повилики и зверобои, колокольчики и донники, мышиный горошек и луговая герань, кипрей и смолка… льнут к подолу луговины, словно малые дети, к материнской юбке... А уж ромашек, ромашек! Великолепнее букета и представить себе не возможно.
В травы – навзничь!
Видно, покуда охватывает глаз: вызревает ясноликое утро. Солнце карабкается всё выше и выше, а за ним, ликуя, приветствуя и смакуя жизнь, замерев в сладкой истоме, благоухая каждой былинкой, тянется луговое разнотравье.
Над едва колеблющейся гладью Акулинина луга, где-то в раскатистом поднебесье, звенит, млея на солнышке, чуть видимый жаворонок. Как не воспеть ему это, залитое солнцем и осыпанное цветами бескрайнее июньское утро?! И вовсю уже наяривают кузнечики, и шныряют, пересвистываются меж кореньев перепёлки, и влюбляются в горицветы и подмаренники корольки, и снуют по травам и былинкам божьи коровки.
Истинно бесценное сокровище, запрятанное вдали от гулкой стремнины большаков, Акулинин луг, заповедный уголок вблизи хутора Игинского, проснулся, чтобы встретить ещё один Божий день.

 

ПОД ИЛЬИН ДЕНЬ

Июль выдался адски жарким. Деревенские махнули рукой: жди теперь урожая, как с вербы яблок. Ни малейшего колыхания в побуревшей, скрюченной листве деревов, ни хотя бы лёгкого дуновения. За весь месяц небо, и день и ночь пялившее на хутор и его окрестности своё не моргающее око, видевшее все страдания земли, не сжалилось, не проронило даже самой малой слезинки.
Роса не приносила спасения, казалось, закипала, с шипением выжигая даже низменные поймы по берегам обмелевшей Кромы. У неё, горячей, не хватало сил утолить жажду иссушенных, хилых покосов, или хотя бы освежить их.
Как ни молилась бабка Маня, обходя на рассвете пожни, как ни шептала, хоть и была она почитаема всяким и каждым на пять деревень в округе, колос на полях так и не смог налиться в полную меру.
И вот на исходе месяца, под Ильин день, воздухи раскалились добела. Зной и томление настолько измаяли всё живое, что, чудилось: хутор вымер. Разыскав какие-то мало-мальски тенистые прибежища, попрятались птицы, осоловелые мухи, будто вовсе дохлые, очумело кружили на подоконниках крыльца и падали под ноги.
Ели-ели дотянув до заката, ошпаренное солнце ахнуло в пышущие жаром и духотой сумерки. И уже спустя всего каких-то четверть часа над хутором пала оглушительная темень. Луна, словно догадываясь о чём-то подступающем, жутком, предусмотрительно обошла хутор стороной.
Ни проблеска в вышине, ни единой звёздочки. Не объявилась даже Полярная, которая по своему обыкновению любила вскарабкаться на макушку самого высоченного хуторского тополя, что вымахал у Фролыча за бакшой, и оттуда помогала мальчишкам пасти в Сухом логу табун хуторских коней. Нынче бы она, ой, как пригодилась, потому как подгулявший на крестинах внука дед Тишка вот уже полчаса, как безуспешно силился сыскать дорогу до своей, стоявшей по соседству, избы.
Бабе Мане не повезло отметиться вместе с дедом на крестинах. Маявшаяся который день от давления - ныла каждая косточка - она окончательно слегла. Но старого всё ж таки выпроводила: мол, не дай Бог, сын разобидится.
Бабкино тело напрочь отказывалось её слушаться, рука с трудом поднималась ко лбу, совершенно обессиленная, пристроившись на топчане, поближе к Божничке, предчувствуя неладное, она всё перебирала и перебирала губами, уповая на Заступницу, молилась.
Когда дед, к великой своей неожиданности, добрался-таки до лавки в родимой горнице, баба Маня, успев потолковать со всеми Святыми разом и с каждым по отдельности, казалась не в себе – надо же! – «для пущей надёжи», вспомнив прабабкино «наущение», творила заговор:

«Твердь земная, твердь Небесная,
Отринь молнию и гром.
Ангелы зла и Ангелы добра,
Встаньте по разную сторону.
Три имени Троицы
И три несокрушимые силы Господа,
Дайте силу заклинанию.
Семь духов планет:
Кассиэль, Захиэль, Самаэль, Анаэль,
Рафаэль, Михаэль, Гавриэль!
Север, юг, восток, запад,
Печать Солнца и печать Луны!
Разрушаю этим заклинанием поток воды,
Виток ветра, укрощаю стихию
И отнимаю её силу у природы.
Знаю все заклинания семи дней,
Данные Господом
И все псалмы его.
И через то сила воды в моей власти.
Аминь!»

Закончив своё важное дело, баба Маня, покачав укоризненно в Тишкину сторону головой, сказала, как припечатала, деду всё, что о нём думалось ей на ту пору.
-Э-эх! Горюшко моё ты луковое! Вовсе духом занищал! Смолоду держался, а теперя… Довольный, будто Жар-птицу засватал!... В твои ли лета выставлять себя на посмешище? – и, зная, что от деда теперь и слова клещами не вытянуть, неделю, как побитый щен, будет тише воды, ниже травы, нарочито строго сдвинув свои посеребрённые летами брови, озаботилась, - скотина-то на дворе, ай, нет? Вставайкась - непогодь надвигается, с минуты на минуту дожидайся проливенного дожжа, - и смолкла, снова переведя взгляд на Божницу.
Тишка завсегда верил своей бабке на слово. Когда б чего не предрекла, так оно наверняка и сбывалось, проверено сотню раз. От нескрываемой Маниной «сурьёзности», дед скорёхонько прочухался, и в надежде на скорое возвращение, даже «не уздув» бабке свет, - кинулся опрометью на двор, доглядеть что к чему.

Перво-наперво, зачуяв недоброе, в мертвецкой тишине заволновались, зашумели над погребом вековые осокори. В гнёздах, разбросанных на их высоченных сучьях, перепугались, заорали заполошные грачи.
В кромешной темени рассмотреть за окнами хоть что-нибудь подслеповатой бабке не было никакой возможности. К тому же с некоторых пор Тиша приметил: стала его «супружница» заметно туговата на ухо, точнее на оба. Но разве Маня нуждалась в слухе и зрении, когда всё что надо, слышала сердцем, видела очами своей мудрой души?
Она учуяла, как за порогом покатилась волна за волной, всё крепче, всё яростнее. Деревья сгибались доземи, покуда в палисаднике не затрещала и не разломилась надвое престарелая рябина. Под её дородным стволом хрястнули крылечные перильца. Обрушенной веткой выдрало форточку и на половицы просыпались, задолдонили, заподпрыгивали незрелые рябиновые ягодины, будто только что нечаянно оборвалась с бабулиной шеи двухрядная нитка с её любимыми «антарками».
Следом за ними в горницу спрыгнул обезумевший от страху рыжемордый Василь Василич. Как бы не пыталась подманить и прижалеть его сердобольная баба Маня, кот не долго мешкая, и, зная наверняка, где в их хате самый безопасный угол, шнырканул прямой наводкой на печку.
И во время! Потому что через секунду, ярясь и ликуя, в бешеном порыве ураганный ветер распахнул настежь двери и, кандибобером куролеся по горнице, загасил лампадку, посбрасывал с полок чашки-плошки, затрепал занавесками, чёртом ввился в поддувало, и, выметаясь, напоследок так завыл и засвистел в трубе, что не на шутку перетрухнувший Василь Василич не стерпел жуткого одиночества и опрометью рванул к бабе Мане на топчан.
Где-то по соседским дворам звенели разбитые стёкла, хлопало и бухало, скрежетало и крушилось. В саду невыносимо стонали яблони, градом бились, тукали о шиферную крышу амбара содранные ураганным ветрищей «наливы» и «медовки».
- И куда он только запропал? Канул и никому ни гугу, нагородит потом побывальщины с три короба, начнёт антимонии разводить… храни его Пресветлая, - серчая, а больше страшась за деда, балакала Маня в кромешной темноте с забравшимся под одеяло в её ногах Василь Василичем.

И вдруг – у Мани даже сердце захолынуло - иссиня-белым, пронзительным светом пыхнула, растворилась ночная темь. На долю секунды. Точь-в-точь, как неделю назад, войдя в чулан, допялась бабка до выключателя, а лампочка щёлк, и вдрызг, на мелкие осколочки. Правда, благодаря её мгновенному свету, Маня потом уже наощупь, сподобилась сдёрнуть с гвоздя косицу «стригуновского», прихватить для Тишки кубан вчерашней кислушки.
Этой мгновенной зловеще-синюшной вспышкой озарилось всё стариковское подворье. Жуковыми очертаниями проявились клети и сараюшки. Диким, «незнаёмым» зверем, уронив по ветру обычно вздыбленные при безделье оглобли-рога, таращилась, вытолкнутая бурей на серёдку двора, трухлявая дедова телега. А бережно сложенного под навесом, с трудом отвоёванного у засухи стожка новолетнего сенца, и вовсе не видать – «наушшал» размётан от калитки до порушенного крыльца.
Не успела Маня очахнуть от этой страшенной вспышки, как в ещё жутче сгустившейся темени на левом берегу пруда, над самыми коровниками так бабахнуло, что на смятые, полёглые бархатцы палисадника, из подгнивших рам бабкиной хаты посыпались вконец расшатанные стёкла.
И тут истрепавшаяся ветрищем небесная ряднина не устояла, прорвалась прямо над хутором! Казалось, на очумевшие от непогоды избы, на разнесённые в щепки леса, на полёглые поля обрушилось, хлынуло нещадными потоками само небо.
Но даже сквозь всё нарастающий шум Маня смогла расслышать, а может, опять почуять, что за прудом полыхал скотный двор. Обезумев, истошно ревела скотина, вырываясь наружу, крушила летние навесы и загороди, слышала она и как, надрываясь, матюганились, орали друг на дружку мужики: «Петро-о! Воротину-то, воротину ширше распахни! Ядрёна вошь! Что ж ты молчишь да гляделками хлопаешь! Ай, с перепугу языка лишился? Пошшшевеливай! Залучай! Не пущай к торфяным ямам! Захрястнут, трактором не вытянуть! Тамотка и окочурятся!»

Уже по свету, когда в тяжёлых муках народился Ильин день, ураган перешёл в обычный летний дождь, и Василь Василич, хоть и не уважал он эту мокрень, но как воспитанный кот, спровадился излить свою печаль до ветру. На истерзанной заре объявился, наконец-таки, - в сапогах жмыхала водища - Тишка.
Вошёл, покрестился на Красный угол. Пододвинув табуретку поближе к Мане, измочаленный, и, как и обычно бывало после тяжкого, но важного дела, довольный, доложил: «Слава Богу! Кажись, всех собрали. Правда, одна-таки подвихнула ногу, да ещё пару в подпалинах… Но ничего… Там сейчас Кузьмич. Он витинар толковый… А ты-то как тут, Манечка? Ты гляди, держись! Чтоб к зиме у меня, как молодая молодка была! Всем помогаешь, а у самой – то понос, то золотуха!.. К кому ж на Бабьи Взбрыксы соседи с гостинцами понайдут?.. Опять, небось пряников узорчатых понаташшут – неподъесть».

 

ЗАМАНИХА

Ягода садовая ли, лесная – лакомство знатное. А уж луговая клубника, у нас её кличут «заманиха», – и вовсе наипервейшая статья, и сказ о ней особый.
Как только вступает в последнюю пору земляника, когда даже в боровых глущобинах смолкает бабье да девичье ауканье, сама собой хлопотная заготовочная пора перекатывается с подолов урочищ на покосные луговины, заброшенные, поросшие самосевным подлеском, поля, на обрызганные колокольчиковой просинью, истомлённые до изнеможения летним зноем склоны угорьев.
Каждый раз, прознав, что соседки давным-давно «обтаскались» заманихи, матушка всплёскивала руками: мол, ах ты, горюшко луковое, опять проморгали первый, самый густой, обор.
Срочным порядком по вверенному ей хозяйству объявлялся переполох. Правду говорю, жизненная история. Переносились на другое время любые намеченные ранее дела. Сыскивался всяческий, подходящий для ягодного сбора посуд: от бидонов и вёдер до кузовков и лукошек.
Горячей охотницей до заманихи слыла когда-то ещё бабушка Наталья, отцова мать. Она-то и пристрастила меня к этой деревенской забаве. Именно забаве, потому что сбор ягод, хоть и был он во все времена нелёгок – и спина-то потом аж два дня ноет, и руки-ноги ломят, - но всё равно делом занятие это никогда не считалось, скорее прогулкой, отдыхом «на гулянках» от серьёзных каждодневных крестьянских забот. Но, как бы там не было, следует сказать, пору эту всегда поджидали с нетерпением, «ягодное» удовольствие никогда не наскучивало.
Из года в год в конце июня, начале июля, ранней ранью, с восходом солнца, всем семейством снаряжались мы на целый день в Плоский лесок, в котором в самой серёдке, за расступившимися берёзовыми зарослями, открывалась продолговатая, версты на две-три, лощина, поросшая чабрецом да диким ягодником.
Жалобясь на «разбитые» ноги, постаревшая бабушка с нескрываемым сожалением и горькой завистью, соступив кое-как с крыльца, выпроваживала нас за калитку. И, опершись на загородку, не скупилась, как человек бывалый, на всяческие наставления и советы, «отказывала» нам свои потаённые места. Мол, нынче, по всему видать, заманиха объявится ядрёней да спорей по луговинам. Какой день жарень стоит несусветная, значит, и ягодка на пригорках никудышная: мелкота мелкотой, да и, скорее всего, испеклась. «Ну, вернуться вам с добрым добытком», - крестила нас старушка вослед. И мы, оставляя на лопушистых подорожниках росную стёжку, устремлялись вверх вдоль Мишкиной горы, а затем и вовсе скрывались из виду, тонули в недозрелых иссиня-сизых ржах игинского поля.

Даже если клубники уродятся «горы насыпные», сбор её, особенно если тебе лет семь-восемь, где-нибудь часа через два-три начинает надоедать. Тут на выручку приходит бабулина предусмотрительность – самое время развязать собранный ею «вузелок». Набулькаешь из бутыли молочка в синюю кружку, разрисованную роем золотистых пчёлок, умнёшь, подкрепишься плюшкой, калачиком, потом сладишь на голову для прорхладцы из широченных листьев конского щавеля и почти совсем отцветшей, но всё ещё душистой медуницы «мировой» венок, нахлобучишь на косынку, глядишь, и снова дело заспорится, даже песню, выученную от бабули по неволе начнёшь под нос себе мурлыкать: «Ой, при лужке, лужке-е, лужке-е...»
Пока брали ягоду, отец, очень скоро терявший к ней интерес, а заодно и терпение, успевал обежать вдоль и поперёк весь Плоский лесок (берёзовы-ый!) и с привеликим удовольствием наломать полнёхоньку плетушку зелёных да розовых сыроежек, ярко-жёлтых лисичек. Сыщет, бывало, без них уж вовсе не вернётся, и хоть с пяток, другой крепеньких, один в один, белых.
Мало того, обезоруживая маму, «в оправдание своего побега с ягодного поля брани», он притаскивал ей то перевитую травяным перевяслицем или длиннющими стеблями мышиного горошка охапку малиновых кипрейных султанчиков, то букетище крупных лесных ромашек.
«Умасленная» подношением, мама всё равно, улыбаясь, грозила ему в наказание: «Зимой варенье будешь есть из Таниной заманихи», прозрачно намекая на мою «зеленуху».
Но отец за просто так и сам не сдавался, и прикрывал меня. «Так я ж приторного на дух не переношу. Куда вкуснее кисло-сладкое», - подмаргивая мне, парировал он. И я, довольная и радостная, светилась от его поддержки. К тому же, как только мама скрывалась в травах, как по мановению волшебной палочки, откуда-то из-за пазухи его возникало с десяток пучков крупнющей, зрелой клубники. Отец лукаво щурил глаза, прикладывал палец к губам: мол, помалкивай, смотри, не проговорись маме, и, опуская свой добыток в мой бидон, прикрывал его закудрявистой бахромой тут же сорванных цветов бледно-розовой хохлатки. Возвращаясь домой, мы загадочно переглядывались и подмигивали друг дружке, сохраняя от мамы свой «душистый» секрет.
В мамином же ведёрке, можно даже не заглядывать, заманиха отборная, ягодка к ягодке, даже есть жалко, только любоваться да картины с ней писать. И как у родимой хватало терпения собирать только по одной, самой лучшей, с кустика?
А я вот додумалась: мол, чего тут церемониться, луговую можно сдёргивать с веточки сразу по несколько ягодинок, горсточкой. Честно сказать, зачастую среди спелой в бидон по недогляду попадала и белобокая, а порой и вовсе зелень зеленью.
Но бабуля, старалась не замечать мою уловку, даже виду не показывала. Перебирая мой добыток, никогда, бывало, не пожурит. Видать, теплилась в ней «надёжа» на то, что со временем «лень сама из меня выдурится», и заманишка в моём бидоне станет куда ядрёней и спелей.

Мало ягодку взять, это дело хоть и не десятое, но и не самое наиглавнейшее, надо ещё, как говорила бабушка, «до ума довесть». Спелая заманиха – создание нежное, уважает заботливое с ней обращение. С ягодой время дорого, а иначе «поплывёт», не удержать. И потому, наморишься, не наморишься, в тот же вечер до позднего поздна приходилось с ней тетёшкаться, рассыпав на чистую тряпицу, «чтоб не сгорелась», прямо на крылечном полу.
Но ничего, обходились. Спать не укладывались до тех пор, покуда не распределялась каждая ягодка по ранжиру: переспелые, самые сочные, душистые да лакомые пересыпались сахарным песком в большущих блестящих медных макитрах для варенья. Из года в год в нашем погребе обитало множество банок, баночек и банчищ этого замечательного лакомства из луговой клубники. В зимние холода с блинами-оладьями, с топлёным молоком или травяными чаями уплеталась эта вкуснятина за любо-дорого.
За «заманишный день» ладошки становились красные-красные, такие же и губы, и язык. Ведь нет-нет да и не устоишь, подкинешь в рот самую приглянувшуюся.
Той ягодке, что потвёрже, место определялось в морозилке. Вдруг да невтерпеж захочется наперекор крещенской стужице чего-то совсем летнего. Вот когда сгодится сохранившая свой яркий аромат луговая сласть заманиха.
Немалую часть ягоды оставляли для сушки. На следующий день, не мешкая, отец поутру, как отойдёт роса, взбирался по лестнице на покатую крышу амбара, рассыпал заманиху тонким слоем на застланную старым покрывалом железную крышу. За день, как на жаровне, ягода доходила до готовности, бери да ссыпай в пошитые мамой на древней «зингерке» специально для всяческой сушки цветастые ситцевые мешочки.
За завтраком, зачерпнув из макитры пропитанные сахаром ягоды, заливали их в миске парным молоком.
С той поры прошло столько лет, что можно и со счёту сбиться, а вот вкус этого яства не спутать по сю пору ни с каким иным, вкус отрадного детства и семейного лада.
Ягодное пиршество на этом не заканчивалось. Весь длиннющий июльский день мама «мудрствовала» у плиты над вареньем, а я, чтобы отвести душу, вертелась около, дожидаясь, когда наконец-таки в тазах запенится, забулькает, когда, расхлюпавшись, примутся «убегать» розоватые, дышащие Плоской лощиной, ярым солнцем, безудержной июльской радостью пышные, воздушные пенки.
И напрасно стращала меня бабуля: «Татьяна, остепенись, гляди, не налижись! Вот ей Богу к завтрему на щеках заманиха вызреет!»

 

НА СЕНОВАЛЕ

Белым наливом скатывается за Васютиным амбаром в седые лопухи переспелая луна. А где-то там, над ольховниками Коровьего болота, ей на смену уже вызревает, вот-вот раскроется – только не проморгай! – огненный бутон чудодивного золотистого цветка. Вёдро. Не тянет ни дождём, ни сыростью.
В парном июльском ветерке ситцевая в голубенький огурчик занавеска чуть колышется. Ушлый комаришка всё-таки сыскал лазейку, проскользнул к Митьке под полог, обустроенный мамкой ещё под Троицын день, и вот теперь, спозаранку, когда проявляются самые невероятные видения, самые желанные сны, этот неотвязный паршивец наинаглейшим образом докучает и докучает парнишке гнусавым зундением, «ну, прям-таки утерпежу от кропивца нету».
С бакши слышится равномерный хруст. Это дедушка, подобув на бурки галоши, бродит по росным грядкам, хряпает, набивает для подсвинка Ерошки хоботную плетушку молодого, переполненного соком, ослизлого свекольника. Запах нечаянно растоптанного огуречника смешанного с ядрёным укропным духом прокрадывается сквозь щёлки сеновала, вползает в Митюшкины полуосыпавшиеся сны.
«Поспишь тут, как же!», - пыжится мальчишка, накрывает голову подушкой, пытаясь зацепиться хоть за краешек ускользающей ночи. Но опять незадача – изодранные вчера в бабки Зининых крыжовниках руки так чешутся, так чешутся - мочи нет. С вечера завернули с дружком Тимкой справиться, не подошла ли на углу её захолустного сада «дулька». Мальчишки сквозь этот сад, как сквозь свойский, зажмурясь, пройдут. Груша пока ещё каляна-а-я! А крыжовник – ничего, в самый раз, только потемну уж дюже лих. И цыпки на пятках, будь они неладны, - чешутся заодно с зарапинами на пальцах. Хоть мажь их бабуля гусиным жиром, хоть не мажь, - Бог даст, может, хоть к Покрову отпадут.
- Хррр! Хррр! Хррр! - скрипит сарайная воротина.
- Вот так каждое утро! И какого рожна ей не спится? Сколько раз обещал себе накапать в петли машинного масла, да где тут! Опять забыл! Теперь вот слушай её песни на свою шею, - ерошит себе волосы, бубнит невыспавшийся Митька.
- Ммм! - Глафира обмахивается хвостом, не даётся доить.
- Ай, ты нынче белены объелась? – доносятся до Митьки мамкины строгие-настрогие укоры, а потом ласковые-преласковые причитания, - опять подойник наподдала, - жалобится она подошедшему Лукичу, своему мужу, Митькиному отчиму, - витинару что ли показать, может, с вымям что приключилося, вишь как бьётся?
Тянет Лукичовым «беломором», слышно, как он, покашливая, спроваживается под сарайку сготавливаться на сенокос.
Вообще-то мужик он ничего. И рыбалить Митьку научил, и велик с получки обещался.
- Как папка сгиб в Чечне, мамка совсем было разумом помутилась, - припомнилось Митьке, - кто знает, как бы сложилось дальше, если б не этот вдовый Лукич. Мамка в нём прям-таки души не чает… Да и меня он не забижает… Небось сживёмся!
- Вжик-повжик! Вжик-повжик!
- Ишь дедкины пчёлы расчапали под Кулигой - греча зацвела, и ну с неё, уже с неделю как, мимо сеновала таскать к себе в ульюшки взяток. К Сергову дню, глядишь, дедуня и медогонку из чулана выкатит.
Пчёлы всё жукают и жукают. С полудрёму Мите уж и не разобрать: то ли они, заботные, взад-вперёд, носятся, то ли мурчит бабулина маслобойка.
- Динь-динь-тирли-динь! – бойко заплескалось из-под сарая - Лукич правит косы.
Ну, теперь уж точно рассыпался Митькин сон. Босый, на плече мятой тряпицей клетчатая рубаха, он шнырко спускается с сеновала по шаткой лестнице на почти подсохшие подорожники двора. Чтобы окончательно очухаться от душной июльской ночи из притулившейся у крыльца дождевой бочки Митя брызгает на ходу пару пригоршень утренней прохладцы на лицо, на голую грудь. И, взбодрясь, влетает в кухню.
Вернувшаяся из курятника бабуля – в подоле фартука с пяток яиц – жалобится ему на рябую курицу: мол, всё никак не угнездится «нескладёха», в который раз подкладень раздавила. Отсерчав, старушка ставит перед внуком приберегавшуюся в сугреве, на загнетке, тарелку с ещё дымящимися блинами, пододвигает миску со сметаной и снова - прямиком к печке. Митя – один румяненький блямс в сметану и скорее – в рот. Остальные, с десяток, закатывает в трубочку, суёт тёпленькие за пазуху. Бабуля ещё настряпает - в плошке эвон сколько теста!
- Э-эх, кабы шапка-неведимка, пролизнул бы мимо бабули тихонечко!
Парнишка чмокает старушку на бегу, пока та не одумалась, и исчезает за дверью, прежде чем услышать надоедный («для хороших мальчиков») «молебен».
- Обедать-то, юла, отышшысь, пирог твой любимый с карасями затеяла, а то избегался, всё в сухомятку, кой на чём. Ишь ты, ужаленный! – выглядывает из растворённого окна бабулино смуглое с белесыми лучиками у краешка глаз лицо. Добрейшая старушка грозит внучонку блестящим от масла пальцем.
- Гоп-ля! - прихватив футбольный мячик, Митя спроваживает с горы к Филькину плёсу гомонливый табун уже подросших, оперившихся гусей. Верховодит ими здоровенный серый вожак, шишконосый Пугач, задира и буян, каких свет не видывал. Всё норовит эдакий расканалья супротив Мити заартачиться.
Неслухи, оставив на полгоре своего хозяина, расперивают крылья, мягко планируют над поросшей анисами стёжкой, над куртинами фиолетовых шалфеев и золотистых болиголовов, будоража шёлковистую водную гладь, плавно оседают на жёлтый сыпучий песок плёса, на противоположный, левый, низменный берег.
Сверкнув белыми, один к одному, зубами, мальчишка, улыбается бойкими, приветливыми глазами, футболит в подгорье мяч. И, как заправская птица, расставив в стороны руки-крылья, срывается следом, летит за своими подопечными.
Золотистое - аж глазам жарко! - солнышко, словно смазанная яичным желтком, поджаристая бабулина лепёшка, катится вдогонку за Митей.
Впереди большущий летний день.

 

ХОРОШО-О!

Льняной, ласковый до истомы вечер. Самая пора закруглиться бы с дневными хлопотами. Всё равно на крестьянском подворье их бесконечная вереница. Но сидеть за просто так, о том - о сём - ни о чём калякая, на лавочке у ворот – дело для меня великотрудное, скажем, даже непосильное. И потому отправляюсь в чулан, прихватив пару вёдер, нанизываю их на коромысло, обустраиваю на плече.
Родник у нас под Мишкиной горой, в самой низине. Спуститься к нему можно пологой, выбранной в земле и обнесённой дубовыми кругляшами лестницей. Сладил её пару лет назад дядька Николай, муж моей тётки Нинилы. По крутояру ему, а тем более тётке с полными ведёрками не подняться, вот он и исхитрился, обустроил пологий спуск.
Можно, конечно, сбегать на ключ и по этой, обросшей диким сливняком, стёжке, но лично я не испытываю, проходя в стеной стоящих зарослях, ни малейшего удовольствия.
Другое дело выйти на гору, на самое крутолобье. Вниз и смотреть страшно, зато какая красотища открывается – дух захватывает. Хоть в какую сторону взгляни – на дальние-предальние вёрсты всё, как на ладони, видать. И пока ещё имеется «порох в пороховнице», ни за какие коврижки не променять мне этот обрывистый спуск, где и правду, можно голову свернуть, на степенную «пенсионную» лесенку.
Не было ещё и дня, чтобы я, отправляясь на ключ, не задержалась бы на этом верхотурье, не присела бы, сбросив в анисы коромысло и ведёрки, хоть на пару минут.

Сердце замирает - какая ширь! И в предвечерних далях уже мигают, мигают, словно роятся светлячки, огоньки окрестных деревень. Вон через Облогу, на левом берегу Кромы у песчаного, покрытого мелкой галькой приплёска – Гавриловка. А там, западнее и чуть подальше – Выдумка. Обернёшься – через речку от крохотного посёлка Степь всего несколькими огоньками подмаргивает Старо-Гнездилово.
Отсюда, с горы, кажутся роднее и куда ближе – рукой подать! - умытые лазурью небеса. Простор земной, простор небесный, и я… Сижу тут на крутояре, обхватив колени руками, обо всём на свете позабыла. Слушаю, как внизу пожуркивает, омывая валунки да камушки, парной, в песочных рыжинках, Жёлтый; как суетятся, обустраиваясь на ночлег в своих глинистых норках, ласточки-береговушки.
Отрадно!.. В низинном краю, где-то у Чичинёвой хаты, то нежно мурлычет, то балагурит баян. Наверно, Мишка в клуб навострился. И когда его только какая-нибудь деваха окрутит?
А вечер ниже, а синева гуще. Пора и на ключ, а то и впрямь потемну назад не взберусь.

Обратно – это тебе не вниз налегке да котушком. Но в ведёрках – не в тягость - в одном серебрится молодик, а из другого, наполненного всклень, выплёскивается звёздная россыпь.
И глаза, знаю себя, светятся нежностью, и на душе – светлее светлого: «Боженька щедрый! Спасибо Тебе за этот вечер, за эту поднебесную гору, за радость видеть и ощущать Твой непередавамо чудный мир!»
Ушла, и забыла попрощаться с Мишкиной горой. Не простилась, у нас говорят, значит, обязательно вернусь, встретимся!

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную