Сергей КЛИМКОВИЧ (Минск, Белоруссия)

РАССКАЗЫ

ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР

Я помню деда, хотя видел его в  последний  раз 1985 году. Помню его отчетливо, но каким-то урывками и ощущениями, которые иногда посещают меня, когда хочется подумать о чем-то далеком и приятном. 

Я был подростком и всегда с удовольствием удирал к деду в деревню. Мама меня отпускала неохотно. Уж не знаю почему. Может быть потому, что я, по ее мнению, оставался в деревне без «пригляду». Что, в общем-то, было недалеко от правды. Я долгое время жил у деда с бабкой и только там чувствовал себя на свободе, потому что мог сбежать из дома и до самого вечера шляться, где вздумается. Без еды, сандалий и прочих бытовых мелочей, необходимых для ребенка.

Только к концу жизни деда я начал прислушиваться к самому себе и к тем чувствам, которые вызывал во мне этот человек, существование которого воспринималось как само собой разумеющееся явление. И его голос, и запах (родная смесь кирзы и леденцов, которые он сосал с тех пор, как бросил курить) и рассказы, даже знакомая покачивающаяся походка – все это во мне и со мной изначально, но в какой-то туманной дымке, которую мне не хочется разгонять, потому что… мне так легче. С одной стороны я жалею теперь, что не поехал на похороны деда. С другой стороны – нет. Я не видел его таким, каким он не был. Мне не хотелось. Я отчетливо осознавал, что деда больше не будет, но не плакал и особо не горевал. Однако это не бесчувственность. Я точно знаю, что не бесчувственность. В глубине души я упрямо верил, что он просто в другом месте. Не здесь.

…Он всегда вставал первым. Но и ложился чуть только начнутся сумерки.

За окном снег и холод. У деда я только на два дня. Мать передала ему через меня какие-то лекарства и мешок с заплесневелым хлебом – «для свиней». У деда два хряка и мама думает, что ее сухари не должны пропадать зря. Мамины «три корочки хлеба» – еще ничего. Страшно теперь сказать, но бабушка в свое время специально ездила в город за хлебом для свиней. А что было делать? Комбикорма не достать, на одной вареной картошке свинку не вырастишь. Вот и привозила баба «ношку» из буханок десяти хлеба, которую волокла в скатерти за спиной, завязывая ее узлом на груди. Сельчане скармливали свиньям хлеб, стоивший 18 копеек! Дело немыслимое в старые времена, но ставшее возможным при Брежневе.

Сквозь сон слышу дедово покашливание и сплёвывание. Я знаю, что у него возле подушки у стены есть медицинская склянка тревожного коричнево-рыжего стекла, используемая именно для последнего. Однажды, содрогаясь от омерзения, я заглянул в эту склянку, но она была чиста – дед ее часто полоскал.

Его кровать в темной комнате, где еще теплая «грубка», поскрипывает. Дед неторопливо одевается. Я слышу его и прячусь глубже в тепло ватного одеяла – от окна немного дует, несмотря на неизменную вату в междурамье. Вообще пространство между рамами (после летних палисадников) – еще одна отрада для хозяек, изощряющих фантазию в украшательстве. Одна положит ярко-алые грозди рябины, вторая невзначай шишками побалует взор прохожего, третья из шоколадной фольги чего-то такого нарежет и разбросает, четвертая еще и куклу усадит вместе с блестящими елочными шарами. У нас после смерти бабушки украшать вату между рамами некому. Оттого и окна невеселые – нет женской руки, исподволь, невзначай и незаметно казалось бы, создающей незамысловатую, но такую необходимую красоту. 

Окно, у которого я сплю, покрыто морозными узорами. Я высовываю руку и прикасаюсь к стеклу. Холодно! Но я упорно начинаю его «оттаивать». Вскоре на стекле появляется «прорубь», в которую можно посмотреть. На дворе в сумерках зимнего утра метет поземка. Я вижу как дед ныряет под «паветку» за дровами. Я люблю смотреть, как он разжигает печь, но и полежать под теплым уютным одеялом тоже хочется. Печь победила. Я вылезаю и тоже одеваюсь. У входной двери под вешалкой нахожу старые бурки, натягиваю их и выскакиваю во двор. К туалету надо пройти мимо курятника и хлева, открыть дверку на огород и по тропинке зайти за сарайчик. Никогда не испытывал особых неудобств из-за сельского сортира. Даже живя в городской квартире и познав все блага цивилизации, не обращал внимания на явные неудобства деревянного домика. Снег забился в незастегнутые бурки. Босым ногам мало радости, поэтому дела свои делаю быстро и пулей лечу в дом. Дед с грохотом сваливает нарубленные и приготовленные с лета дрова на полу перед темным зевом печи.

Дед делает вид, что не замечает меня. Он говорит мало.

Кряхтя, залезает по пояс в печь и каким-то одному ему известным способом укладывает там дрова для растопки. Открывает верхнюю заслонку. После сворачивает жгутом лист, оторванный от газеты, поджигает его и осторожно сует в печь. Сначала там теплится едва заметный огонек, который, кажется, вот-вот погаснет. Но нет. Он робко лижет дерево, словно пробует его на вкус, прыгает, дрожит от воздуха, и постепенно растет. Дым, собирающийся у приполка, похож на утренний туман в речных низинах, но в печи он стелется поверху и плавно уплывает в дымоход.

Мы сидим с дедом на табуретах и смотрим на огонь. Дед следит, чтобы огонь не погас. А я сижу из удовольствия сидеть с дедом, слушать гудение разгорающегося огня в таинственном зеве печи, слушать резкий треск и вдыхать березовый дымок, который нет-нет, да и затянет в хату резким порывом зимнего ветра.

Мы сидим и смотрим на огонь.

– Поспал бы еще. Чего вскрутился-то в такую рань? – говорит мне, наконец.

– Неохота, деда, – я ложу голову на его костлявое плечо в засаленном пиджаке. Он вечно носит этот пиджак. И еще кепку. Но кепку летом, а зимой шапку-ушанку из искусственного меха, ставшую от долгого ношения совершенно неопределенной формы и цвета. Но то, что меня покоробило бы много лет спустя в чужом человеке (да и родном, вероятно, тоже), тогда мне казалось естественным и неотделимым от самого деда. 

От его плеча пахло зимой, дымком и сеном.

– Деда, пойдем сегодня в лес?

– На что тебе?

– За елкой.

При бабушке на Новый год елка всегда устанавливалась в «зале». И украшалась настоящими стеклянными игрушками, хранившимися на шкафу в старой деревянной коробке, когда-то исполнившей роль почтовой посылки. Мне хотелось, чтобы было как при бабушке.

– Деда… – напоминаю я о своей просьбе.

– Не дури мне голову. Посмотрим…

Огонь в печи разгорается сильнее, и вот наступает момент, когда сидеть рядом уже жарковато.

Дед достает из-за печи большой чугунок. В нем отваренная с вечера картошка для свиней. Он добавляет туда отрубей, теплой воды и начинает толочь ее специальной штукой, похожей на букву S. «Дай мне!», - прошу я, и он передает инструмент. Пока я толку, он приносит из курятника несколько свежих яиц, достает из нижнего отделения буфета большую черную сковороду. Потом берет разделочную доску, нож и идет в кладовку. Я немедленно бросаю толкачик и следую за ним. Не могу удержаться: кладовка холодная и таинственная. Под потолком единственная лампочка. По стенам полки с остатками бабушкиных заготовок, пустые банки, какие-то ящички… А прямо напротив двери большой сундук. Дед открывает его и задумывается на мгновение. В сундуке пласты соленого сала, пересыпанного тмином, и полендвицы, завернутой в марлю, несколько кружков домашней колбасы, холщовые мешочки со специями и лавровым листом. Дед выбирает сало с большими прослойками темно-бордового мяса, отрезает кус, потом режет домашнюю колбасу. Молча выходим. 

Сало лежит на буфете. Запах его будоражит аппетит. 

Дед снова добавляет теплой воды в похлебку для свиней, переливает из чугунка в ведро и идет в сарай. Я иду вместе с ним. Маме моей он притворно жалуется потом и называет меня «собачьим хвостом». Мама ужасается же не понарошку и ругается.

Свиньи встречают нас радостными визгами и вознёй. Они пытаются рылами открыть дверку и дед их маленько материт, потому что никогда не получается вылить им похлебку в корытце без того, чтобы часть ее не оказалась на штанах. Через минуту доносится довольное чавканье, сопенье и протяжное урчание. Дед, постояв немного, уходит в дом. Я скребу одного за ухом, второго по щетинистой спине. Свиньи же всецело заняты похлебкой, не обращая на мои ласки никакого внимания. Свиньи!

Дед занят завтраком. Он уже нарезал сало и колбасу на кусочки. Разгреб в печи уголья, разровнял и поставил на них сковороду. Спустя несколько минут в печи заскворчало, запотрескивало жирком, запахло удивительно… Дед вытаскивает сковороду и, стукая яйца о масляно-черный край, быстро заполняет ее бело-оранжевым озерцом. Загреб заскорузлой щепотью крупную соль из деревянной сольницы, посолил. Сковорода, подцепленная «чепелой», снова отправилась в раскаленный рот печи. Я в это время режу хлеб. Привез его из города. Он мягкий, свежий… Тут же грызу горбушку. Хлеб в деревне печь давно перестали. Разве что на пасху хозяйки «зачиняли» куличи да пироги, которые за неимением специальных форм пекли в красных эмалированных мисках, которые потом несколько дней отдраивали песком. Ушел домашний хлеб. Погибли дежки для опары, рушниками для накрывания стали походя вытирать руки на кухне, в сараях трескались за ненадобностью лопатки для «сажения» хлеба в печь. Но память детская, цепкая, тянет из времени картину… теплая хата, потрескивающая печь, стол весь в муке, рядом странная деревянная лохань, из которой бабушка достает куски вязкого теста… дай ему волю, и оно залепливает руки. Бабушка отдирает от моих пальцев тесто и слегка шлепает… Потом на столе появляются большие коричневые ковриги…  Я не могу понять, как из неясной и довольно неприятной белой массы получается ноздреватая, теплая, пахучая вкуснятина. Приткнёшь ее к носу и не можешь надышаться, так остро, так по-родному пахнет домашний хлеб!

Магазинный пахнет не так – кисло, неуютно.

Я ставлю на стол деревянную подставку и самовар. Он электрический. Вода нагревается в нем быстро. Как в городе.

Дед выносит из-за занавески шкворчащую и урчащую сковороду, ставит на подставку. Жир, словно живой, так и норовит добраться до твоей кожи и укусить. Слюнки текут от вида деревенской яичницы, испеченной в русской печи! В белом бархатном острове ярко-оранжевые глазки, схватившиеся жаром, колбаса и сало по краям шипят и сердятся, постепенно успокаиваясь…

Мы берем по куску хлеба и одновременно расковыривает желтки. Блаженный миг! Потом вилками неторопливо делим пахнущую дымком яичницу… Я ем, обжигаясь. Дед неторопливо, держа под вилкой хлеб. Его худые небритые щеки, кажется, даже не чувствуют жара. Наконец сковорода пуста.

Мы пьем чай и закусываем сушками (тоже мой гостинец)…

От печи ласковыми волнами поплыло тепло. На улице светает. Над вешалкой у двери ожило гимном радио. Сначала советский, а потом белорусский. Я тогда не знал, что гимн белорусский написал родной дедов брат Михаил. Сам дед никогда об этом не говорил. Брат был старший и жил в столице. Когда-то жил. Умер он в 1954 году.

Пока я пил чай, дед уже снова суетился на кухне. Ссыпал в горшок желтое пшено, залил водой, поставил у самого устья печи. Я вымыл под рукомойником вилки, сполоснул кружки. Вынес в яму помойное ведро. По пути домой побаловался со Звонком. Эта псина появилась у нас непонятно как и неизвестно когда. Складывалось такое ощущение, что Звонок жил всегда. Умнейшая была дворняга с почти человеческими глазами и человеческим соображением. Как я говорил, дед бросил дымить «Беломором» и переключился на леденцы. Он буквально пропах лимонными дольками – конфеты такие раньше были. И вот однажды находит дед на крыльце совершенно целый пакетик этих леденцов, словно только что из магазина. Что за история! Откуда? Звонок лежал в тени с видом совершенной невинности.

Дед поудивлялся и конфеты спрятал в буфет.

Через какое-то время – снова конфеты! Уже подороже, с начинкой. Никак не мог понять дед, откуда такой благодетель взялся. Списали на «тимуровцев» из школы в соседней деревне. (Кто не знает – малолетние альтруисты с почти хулиганистыми повадками из книги Гайдара). 

Тайна же появления нежданных даров раскрылась довольно неожиданно. Звонок, не рассчитывавший на то, что его кто-то увидит, притащил во двор резиновую камеру от мотоцикла. Дед знал, у кого мотоцикл и, отобрав у Звонка камеру, пошел за него с повинной. Сосед, бегавший по двору и совершенно отчаявшийся понять, куда же пропала только что лежавшая у мотоцикла камера (он собирался ее ремонтировать), был очень обрадован ее возвращению. Тут же подоспела и его жена, которая кстати вспомнила о странных пропажах из ее хозяйственных сумок, случавшихся с некоторых пор постоянно. Оказалось, приезжая из города, она оставляла сумки у закрытых дверей дома и шла в баньку за ключом, висевшим на гвоздике. Позже, разбирая сумки, она вечно недосчитывалась пакетика с конфетами. 

Теперь все становилось на свои места. Преступник в это время настороженно выглядывал из-под ворот. Дед извинился и пошел за деньгами. Звонок спрятался в будке. Расплатившись с отнекивающейся соседкой, дед вернулся к себе во двор и позвал ласково:

– Звонок, иди-тка сюда.

Пес выполз из будки с таким видом, словно его собирались отправлять на казнь.

Это была воплощенная вина, раскаяние и осознание своей полнейшей ничтожности. Он приближался к деду медленно, глядя на него исподлобья и тихонько поскуливая (хотя никто его никогда не бил).

– Ну, – сказал дед, когда Звонок улегся у его ног. – Воровать, значит, разбойник?

Звонок слабо мотнул хвостом, словно соглашаясь и принимая заранее все, что ему назначено судьбой. 

– Больше не сметь. Понял? – нагнулся к нему дед.

Пес заскулил и снова помахал хвостом. Он погибал от стыда!

– Я тебе… – улыбнулся дед. – Иди!

И кражи прекратились с того дня.

Вообще у деда была странная особенность разговаривать со всякой живой тварью так, словно она обладала умом. Сидит, к примеру, дед на скамеечке возле палисадника, а рядом прохаживается петух со своим беспокойным гаремом. И разглядывают друг друга. Дед петуха с хитрым веселым прищуром, а петух дерзко и независимо сверкая оранжево-черным глазом бусинкой.

– Ну, чего смотришь? – спрашивает дед. И тут же отвечает за петуха: - А вот, скажи, хочется, и смотрю. Тебе-то что? Мож, я не на тебя смотрю. Мож, скажи, я на своих дурочек поглядываю. Мож червяка пропустили, жука, бестолковые, не разглядели… С них станется!

Петух и в самом деле разглядывал в траве что-то и начинал по-особому хлопотать на своем языке…

Дед мог потешать меня такими разговорами часами. Мое детство во многом было раскрашено именно его видением мира, его потешными диалогами, которые он вел за себя и за тварей земных, и в самом деле казавшихся мне УМНЫМИ. Я слышал, что они ГОВОРЯТ!

…Звонок с удовольствием повалялся в снегу, рыча притворно и повизгивая, когда я зажимал ему холодный нос. Так как стоял я в резиновых сапогах, пришлось оставить баловство и бежать в дом.

В хате было совсем тепло.

Дед уже возился где-то в сараюшке, пока я полчаса ходил с помойным ведром. Он любил постолярничать. Все шкафы, табуреты и стулья в доме он сделал собственными руками. Но, постарев, лишь «баловался помаленьку» с деревом. Я редко видел его мастерящим.

Радио напевало что-то тихонько, неразборчиво, словно кот, уютно устроившийся на подоконнике.

Я снял пальто и пошел в «зал» заправлять постель. В «зале» было немного прохладнее, чем в комнате с печкой. Дед протапливал «зал» ближе к вечеру, чтобы тепло сохранялось на ночь. Большая комната – «зал» (уж не знаю, почему это так слово прилепилось, но его я слышал с детства и никак иначе родичи эту «светелку» не называли. Может быть - дань городской моде?) – был поделен перегородкой, не доходившей до потолка, чтобы тепло могло проходить равномерно. Слева – две спальни. Одна спальня была «темная» без окон (там спал дед), вторая с окошком. В «зале» стоял буфет, книжный и платяной шкаф, круглый стол и диван. На полу, выкрашенном масляной школьной краской – половички-дорожки. На окнах белоснежные занавесочки. В «зале» всегда пахло как-то… строго. Тут было опрятно, чисто и тихо. Если на кухне и в прилегающей к ней комнате слышалось тиканье ходиков, бормотание радио, треск поленьев в печи, звяканье щеколды на дверях, бряцанье рукомойника, то здесь ничего этого слышно не было. Только иногда незакрепленное оконное стекло тонко позвякивало на гвоздиках под напором ветра.

Дом моего детства… Знал его, как свои пять пальцев – от закутка за печью (где почему-то валялись старые пыльные башмаки), до чердака (где были разбросаны письма всех родственников, открытки и разная рухлядь, а так же висели бельевые веревки).

Вошел дед и сбросил у «грубки» охапку дров – на вечер. Сморкнулся громко в рукавицу. Покряхтел. Посвистел губами, как умел только он, когда задумывался.

Я не оставлял надежды вытянуть его в лес за елкой. У нас оставался один день. Утром я должен был пройти полтора километра до большой соседней деревни и уехать на рейсовом автобусе. Я не знал тогда, что никогда его больше не увижу. Но разве это что-то поменяло бы?

Однако в тот момент мне так не хотелось уезжать! Дома суета, разговоры, малолетний брат, с которым у нас постоянные ссоры… Все время надо делать что-то, что тебе не хочется.

Я увидел, что у деда под телогрейкой, за ремнем, упрятан маленький топорик. Ясно. Уговаривать не придется! Идем в лес!

…Звонок бежал впереди нас со счастливым видом охотничьей собаки, коей не являлся никогда, судя по довольно неопределенному экстерьеру. У него была светлая лохматая шерсть, не длинная, но и не короткая, но вечно взлохмаченная, как у классического хулигана.

Нам надо было выйти на луг за огородом, пройти поле, а там уж ли лес рукой подать. Но все было заметено снегом, лишь едва не доходившем до колена.

На мне были валенки. А дед в своих вечных кирзовых сапогах, которые снимал только на ночь.

Мы шли быстро, решив управиться к обеду. Вскоре я вспотел. И вспотел основательно. Валенки хороши для прогулок, но не по глубокому снегу. К тому же на мне была телогрейка на два размера больше. Телогрейка! Не зря же так назвали. Впрочем, я мужественно шел за дедом. Если перед родителями я мог надуться, взбрыкнуть, запсиховать, то рядом с дедом со мной такого не случалось.

Мороз к полудню стал меньше. В воздухе проносилась сырая тяжесть, за которой обычно шла оттепель. Тучи ползли по небу тяжело и медленно. Один Звонок, казалось, не знал устали, носясь по сугробам и что-то там вынюхивая.

Наконец лес. Снега здесь было гораздо меньше. И ветер путался в еловых лапах, слабел и выдавал себя лишь шумом поскрипываюших стволов. Мы выбрали место под огромной елью, где даже снега не было, а лишь толстый слой сброшенных иголок, казавшихся теплыми и приятными для сидения. Я сел, а дед, обнаружив рядом спящий муравейник, тут же поправил вокруг него оградку.

– Вот так. Спите. Цело лето вам работать… – говорил он, хитро посматривая на меня. – Ну, что, Сергуня? Отдохнул? Пошли елку тебе выбирать?

Мне! Он мне елку выбирать шел, не себе!

Мы пошли. Видел он следы белки – рассказывал про белку, как она орехи прячет. Следы зайца – рассказывал про зайца. Птица какая протанцевала на снегу – и про нее историю выдумает. Видит бог, не помню, что именно он рассказывал. Я уже тогда мало вслушивался в смысл, а воспринимал лишь звук – мягкий и одновременно слегка скрипучий и насмешливый, как говорят – с задоринкой. Я, подросток, смотрел на деда к тому времени слегка свысока. И если в детстве слушал его, раскрыв рот, то теперь лишь чуть улыбаясь незамысловатости дедовых речей. 

Наконец елку выбрали. Постояли возле нее, подышали в зимнее небо паром и подрубили. Елочка была на удивление аккуратная, ладная, с высокой дерзкой верхушкой. Я нес ее на руках до самого дома. Мне так хотелось. Хотя дед и просил дать ему нести.

Уставший Звонок с вывалившимся розовым языком мирно трусил позади. По виду он был совершенно счастлив.

Елку поставили оттаивать на веранде. Сами быстро разделись в тепле кухни, умылись. Дед достал из печи два чугунка. Пахло от них так, что я чуть не подскочил. В первом парились кислые щи. И не эти жуткие столовские, отдававшие тухлятиной, а настоящие! Такие, какими и должны быть кислые щи. Из чугунка выглядывало свиное ребрышко с нежным, разварившимся мясом. Дед тут же его выловил и плюхнул мне в тарелку. Я ел с наслаждением, хотя от супов дома увиливал всеми доступными способами. Вкус его был лишь слегка кисловатым, с едва уловимым ароматом тмина, брусники и свинины.

После супа на столе появилась упарившаяся пшенная каша с нарезанной полендвицей, шкварками и жареным луком. Клянусь, нет ничего вкуснее! Напоследок выпили забродившего чернорябинового сока, слегка отдававшего бражкой. Бутыль с этим зельем дед держал под старой телогрейкой за буфетом. Он считал ее спасением от всех болезней и потому доставал только для гостей. В голове у меня немного закружило. Глаза сами начали слипаться.

Я поплелся в свою комнатушку и грохнулся на кровать, вздохнув сыто и тяжело. Дед в это время устроился под ходиками с газетой. Он не носил очков, но читал с лупой, медленно водя ее по мелким, словно жучки, строчкам.

Я же уснул под шум вновь поднявшегося за окном ветра и сыпящего крупчатого снега. Никогда после мне не было так спокойно и так хорошо, как в тот короткий декабрьский день. Никогда. Говорю это, зная… Не стану врать, что помню, какие сны мне тогда снились. Не помню. Да это и не важно. Счастливые сны редко запоминаешь.

Проснулся я от шума. Дед открывал верхнюю заслонку в «грубке», собираясь топить в «зале». Достать до нее он не мог, поэтому подцеплял за ушко небольшой палочкой. Я подошел к нему, сел рядом.

– Сейчас вечерять будем, – сказал он, щурясь по своему обыкновению, чиркая спичкой и поджигая газету, уложенную между дровами. Дерево занимается быстро, словно облитое горючей жидкостью (никогда у меня так не получалось!).

Дверца печушки открыта и мы снова вместе смотрим на огонь. Дед сидит, слегка подвернув под себя ногу, я на корточках. Где-то под полом слышится мышиная возня.

– От, кони! Расходились! – улыбается дед, имея в виду мышей. – Тоже, наверное, холодно им там.

Он поворошил дрова, отливавшие червонным золотом. Я решил: пора делать то, что давно, очень давно хотел сделать. Рядом дожидались приготовленные длинные деревянные щепки: дед знал, что я люблю! На буфете я нашел свежий порезанный хлеб. Дед насадил небольшой ломоть хлеба на прутик и сунул в пышущий жаром квадратный зев. Сначала ничего не произошло, а потом по всему дому разнёсся невыразимо сладостный, родной запах. Печёный хлеб! С ним не мог сравниться никакой кондитерский деликатес.

Мы сидели у открытой печной дверцы и ели поджаристый хлеб, забыв про ужин, про повизгивавших от голода в хлеву жадных свиней, про все…

Мы говорили о чем-то. Или это дед говорил, снова вспомнив войну? Не помню, не помню, не помню… И никогда не вспомню. Одно помню, что мне было тепло и хорошо. Вокруг нас был холод и ночь. Лес где-то за околицей изнемогал от своего ночного одиночества. Пустынные деревенские дороги заметало беспощадным снегом. Но я не знал о них, не думал, а просто чувствовал себя хорошо.

…Я даже не помню, ужинали ли мы в тот последний вечер.

Но я помню, как достал со шкафа старую посылку с елочными игрушками и весь вечер крутился возле елки, впервые наряжая ее без советов под руку и помощи родителей.

Утром я уехал. Дед и Звонок проводили меня до дороги, которую недавно расчистил колхозный трактор. Я шел к автобусу, несколько раз обернувшись и помахав рукой.

Весной деда не стало.

Я не поехал на похороны. Но это не от бесчувствия. Я просто не хотел видеть его таким, каким он не был…

2007 г., опубликовано в журнале "Неман" (№6)

 

РАСКЛАДУШКА

Старая раскладушка окончательно погибла под телом очередной бабушкиной подруги, оставшейся ночевать. Рано утром раскладушка скрипнула жалобно, крякнула, треснула, и тетя Валя, охнув испуганно, оказалась на полу. Ромка сразу все понял. Раскладушке конец. Как же он терпеть не мог эту тетю Валю, которая вечно торчала у них на кухне, болтая с самого своего прихода и до ночи.

Когда Ромка вышел в коридор, бабушка помогала своей подруге выбраться из простыней, одеял и подушек. Обе хихикали. Ромке было не до смеха.

– А где же папа теперь спать будет? – прислонившись к косяку двери, спросил он.

– Что ты? Что ты? Иди одеваться! – бабка развернула его и слегка хлопнула сзади. – Давай, давай! Быстренько! И умываться! Я полотенце свежее повесила тебе. Розовенькое.

– Не хочу розовое. Оно для девочек, – буркнул Ромка, решив не прикасаться к полотенцу и потихоньку вытереться бабкиным махровым, хотя оно неприятно пахло сыростью.

Бабка, казалось, не слышала его. Она вообще редко обращала внимание на Ромкины капризы, требования и замечания. А если слышала, то только то, что хотела слышать. Она всегда была занята – готовкой, шитьем, вязанием, глажкой белья, просмотром эстрадных концертов и сериалов, разговорами с подругами. Она всегда куда-то спешила, что-то искала, что-то убирала, раскладывала, переставляла и из-за этого тут же забывала, где лежит необходимая вещь. Вот тогда в фокусе ее внимания появлялся внук Ромка, приходивший на помощь в поиске очередной бабкиной потери.

– Ромочка, солнышко, а ты не видел, куда я дела шкатулку с нитками? – задумчиво спрашивала баба Лида, предварительно перерыв всю квартиру вверх дном. Ромка молча подходил к старому комоду и вытаскивал из нижнего ящика требуемое.

– Ух ты мой глазастый! – бросалась она к нему радостным коршуном и целовала в светловолосую макушку. – Что бы я без тебя делала?

Действительно, без помощи наблюдательного внука Лидия Михайловна давно бы пропала в собственной квартире. Единственная комната, а также кухня, прихожая и два встроенных шкафа были забиты одеждой, коробками, корзинками, пакетами и тюками. Старая неудобная мебель загромождала проходы, выпирала неудобными выступами, которые Лидия Михайловна постоянно задевала и потому ходила с синяками. Раз в полгода бабка героическими усилиями делала «генеральную уборку», но результатом этого хозяйственного подвига было всего лишь распихивание домашнего скарба по углам, что позволяло кое-как пропылесосить ковер на полу. Но через неделю все вещи каким-то непостижимым образом, словно живые, опять выползали из своих углов и антресолей, и занимали в квартире все свободное пространство. Ромка не любил «генеральной уборки». Во-первых, потому, что бабка во время ее проведения становилась злой, крикливой и потной. Во-вторых, сразу после «генеральной» квартира казалась пустой и непривычной. Играть в ней было неинтересно. Ее надо было заново исследовать.

Перестановка мебели была маниакальной страстью бабы Лиды. Она либо замышляла очередное перемещение комода, либо просчитывала, как будет смотреться у окна большой шкаф, стоящий ныне у двери. Может быть, именно от этих непрестанных беспокойств и физических усилий Лидия Михайловна выглядела подтянуто и бодро. Хотя сама она всегда говорила, что это только благодаря «травкам», отвары которых она испытывала на себе десятками, иной раз забывая в какой склянке и от какой хвори у нее настаивается очередное зелье. Именно на почве траволечения баба Лида и тетка Валя стали закадычными подругами. Они на пару изобретали новые причудливые составы и сами их пили. Иногда бабке становилось от них дурно и она подолгу не выходила из туалета, однако по телефону всегда информировала свою соратницу по траволечению, что «настой очень эффективный, дааааа», но лично ее организм немножко взбунтовался.

Ромка недолюбливал эту тетку Валю еще и потому, что бабка была при ней другой – более суетливой, чем обычно, более смешливой, и менее склонной слушать Ромку.

Вот и сейчас она пропустила мимо ушей его вопрос о папе. Снова забегала, засуетилась, провожая свою тетку Валю. С торопливым раздражением, непривычным Ромке, принялась подгонять его с умыванием и одеванием. Он надулся и заперся в ванной. Там потихоньку вытащил козюльку из носа, показал своему отражению язык и включил воду. Мыться ему не хотелось. И зачем по утрам мыться, если все равно за целый день опять станешь грязным? Другое дело вечером… Ромка вздохнул и все же набрал в ладошки чуть теплую воду. Но потом вспомнил слова отца о том, что по утрам надо мыться только холодной водой, завернул кран с горячей и вздрогнул невольно, потому что струйка стала почти ледяной. Когда Ромке было что-то неприятно, отец всегда трепал его по макушке и говорил: «Терпи, казак, атаманом будешь!» Ромке нравились эти слова, хотя он не совсем понимал, что они значат. И нравились чуть грубоватые ласки отца. Даже его невнимание, когда он смотрел телевизор или читал газету, было приятно. В отличие от раздерганного, беспокойного невнимания бабушкиного.

Они ждали его со дня на день. Отец работал дальнобойщиком на большой машине и пропадал иногда на целые недели. К тому же у него была другая семья, и он не мог быть у бабушки и Ромки все время. Ночевал отец на старой раскладушке. И теперь эта тетка Валя все испортила. Ромка подумал, что было бы неплохо не открыть ей однажды дверь. Особенно он терпеть не мог ее огромную бородавку у острого носа, за которую хотелось схватить хорошенько и крутнуть.

Пока бабушка готовила на завтрак манку, Ромка уселся у склеенного им самим несколько дней назад домика. У домика открывалась крыша, а внутри был диванчик, шкаф, буфет и телевизор, сделанные из спичечных коробок. Бабушка еще не знала, что весь ее запас спичек из этих коробок оказался в полотняном мешочке, в котором она обычно хранила хлебные сухарики. И ей это очень не понравится. Настолько очень, что следовало ожидать хорошей взбучки. Но Ромка как-то не думал об этом. Он мало беспокоился о бабушкином гневе. Ну отшлепает, отругает: «Господи, что за дитё?! Покоя мне нет от него на старости лет! В мамочку характер упрямый! В мамочку свою дурную! У той тоже все фантазии, выходки разные… все не как у людей! Вот где она теперь?» Этого Ромка не знал. Мать свою он почти не помнил. Когда был совсем маленьким, спрашивал о ней, но бабушка либо сердилась из-за этого, либо говорила о чем-то другом. Одно он знал, что мама – «негодяйка», «поваляка», «богемная фифа». Бабушка не любила говорить о ней, но почему-то его, Ромку, всегда с ней сравнивала. Причем не в лучших для Ромки обстоятельствах – когда он разбивал что-то, ронял, проливал, падал, упрямился или его ловили на лжи. «Вот, вот! – торжествующе восклицала баба Лида. – Будешь таким же повалякой, как мать!»

Несмотря на всю бабушкину хулу, он не считал мать таким уж ужасным созданием и научился пропускать мимо ушей все живописания мамочкиных недостатков. Бабушке вообще было свойственно все преувеличивать и обобщать. Если от соседей она слышала, что подорожает мука, то тут же начинала причитать и сетовать на то, «куда катится мир». Мир в ее устах должен был неизбежно скатиться в пропасть с минуты на минуту. Эти страшные пророчества, между тем, не мешали ей мирно пить чай с теткой Валей или вязать шарф.

Делая перестановку «спичечной» мебели в своем картонном домике, Ромка думал о том, какой была бы у них жизнь, если бы мама все же появилась. Бабушка спит на тахте, на которой днем обычно лежит скрученный запасной матрац (из которого Ромка тайком выщипывал вату). Ромкина кровать маленькая и находится за ширмой между шкафом и дверью. Возле балконного окна разместилась бабушкина швейная машинка, заваленная ее халатами, свитерами, юбками и нижним бельем. Слегка упираясь в балконную дверь, у стены стоит старый комод, переезжающий с места на место по всей комнате чаще всего. Посреди комнаты – журнальный столик, скрытый под ворохом одежды, не влезающей в шкаф. Рядом со шкафом на тумбе телевизор. Тут же коробки со старыми журналами «Здоровье» и «Крестьянка», поздравительными открытками, лентами, пуговицами, древними брошками, значками, чеками, проездными билетами и другой интересной чепухой, которую бабушка любовно собирала долгие годы. Ромка обожал рыться в этих коробках и ящиках. Не умея еще читать, он с любопытством рассматривал каждую вещь. Этих вещей было так много, что мама среди них ну никак не уместилась бы. Мама была безнадежно лишней. Даже папа вынужден был спать на раскладушке в прихожей. Ради него несколько коробок бабушка переносила в комнату и ставила под Ромкину кровать. И теперь эта раскладушка, сломанная вредной теткой Валей, очень беспокоила Ромку. Где же спать папе? Он прикидывал и так и эдак, и все равно выходило, что надо покупать новую раскладушку.

Бабушка позвала Рому кушать манку. Он оставил свой домик и пошел на кухню. Там уже пахло бабкиным цикорием, разогретым сливочным маслом и молоком.

– Ну, ты умылся, горе луковое? – как всегда спрашивала она, глядя на него сверху вниз. И конечно, не дожидалась его ответа, а усаживала на табурет и подвигала тарелку с кашей.

Посреди манки аппетитно желтело маленькое озерцо растопленного масла. Ромка любил расширять его ложкой и представлять, что это пиратское море, по которому скользят галеоны, роль которых исполняли кусочки батона.

– Да ешь ты уже! – замечала бабушка задержку. – Остынет! Батон весь искрошил… Ох, нет моих сил! Мне что, из ложки тебя кормить?

– Я сам, – хмурился Ромка и погружал ложку в рот.

– Сам, сам… час над этой кашей несчастной сидишь! Сам! Что на обед готовить? Курицу с макаронами или с картошкой? – спрашивала она.

– С гречкой, – предлагал Ромка ради смеха.

– Значит, с макаронами, – задумчиво отзывалась бабуля, прихлебывая цикорий. – Картошки мало осталось. Надо бы на рынок съездить. И морковка кончилась. А денег – шиш! Пенсия моя только через неделю. А Валера не знаю когда приедет.

– Нам еще раскладушку надо новую, – сказал Ромка, с тоской ожидая, что ответит бабка.

– И эта сойдет! Там только материя порвалась. Мы ее зашьем и будет отлично.

Бабка говорила преувеличенно бодрым голосом всегда, когда не была в чем-то уверена. Было бы хуже, если бы она сказала: «Может быть, и так сойдет». Сомнения, все эти «может быть», «наверное», «я еще подумаю», «кажется», всегда значили, что она уже приняла решение и намерена его исполнять. Ромка взглянул на нее с надеждой, и не стал капризничать, боясь разозлить. Он даже доел кашу и выпил свой чай с кусочком ненавистного желтого сыра.

Бабуля вымыла посуду, после чего они полчаса потратили на поиск катушки с толстой капроновой нитью. Ради этого включили все три лампы в большой комнате, что случалось редко. Тяжелое, сырое, блеклое декабрьское утро проходило оживленно из-за этих хлопотов.

Они нашли нить и иголку и подступили к несчастной раскладушке. При ближайшем рассмотрении даже Ромке стало понятно, что эти инструменты не очень-то помогут. Центральная алюминиевая ножка-дуга пришла в совершенную негодность. Но бабушка упрямо начала сшивать порванную брезентовую ткань раскладушки. Когда-то прочная, из-за времени она порвалась во многих местах. Баба Лида сейчас заделывала самую большую «пробоину» посерёдке, проделанную ее подругой. Когда закончила, пригласила Ромку опробовать. Но стоило ему лечь на скрипучую шаткую раскладушку, как ткань треснула на месте нового бабкиного шва. А через секунду с грохотом окончательно развалилась.

– Я же говорил, что надо другую покупать! – радуясь в душе, веско сказал внук и пнул ногой остатки раскладушки.

Бабка была явно смущена и озадачена. Она поскребла нечесаную голову и скорчила гримасу.

– На какие шиши, Ромочка?

– А папе на чем спать? – возмутился внук.

– На полу постелим…

– Вот сама на полу и спи! Всегда у тебя денег нет! А мы что, каждый раз новую раскладушку покупаем?

– Да, не каждый, – согласилась Лидия Михайловна, удивленная такой сообразительностью и настойчивостью внука. – Ну, ладно. Посмотрим.

 

Прошло несколько дней. Отец все не приезжал.

Ромка, всегда гулявший после обеда, неприкаянно бродил по обледенелому двору. Красивые машины, припаркованные у обочины, его не занимали. Не веселили глаз перемигивающиеся огоньки новогодних гирлянд в окнах. Было так морозно, что даже вороны не появлялись у мусорных баков. Люди спешили к подъездам торопливой рысцой.

Бабка поставила Ромку перед выбором – или гулять или учить новые буквы. Он выбрал прогулку, потому что уроки азбуки делали бабу Лиду кем-то непонятным и чужим для него. В обычной жизни она была рассеянна и не очень сообразительна, что, в общем, Ромку, устраивало. Всякая другая роль его бабке не шла. Особенно когда в ней обнаруживалось знание вещей, недоступных ему пока.

Он отломил с низкой крыши почти разрушенного домика на неприютной детской площадке сосульку и осторожно лизнул ее. Во рту появился вкус резины и зимы. Откусив кусочек, покатал ледяной хрусталик горячим языком.

– Ромка! – выстрелом грянул бабкин голос. – Сосульки жрать?! Я вот тебе! Ну! Кому говорю! Мне потом с твоими температурами не спать ночами?

– Я только посмотрел, – соврал Ромка, нахмурившись.

– Видела, видела я! Наказание мне какое! Ну… Я на рынок. Со мной поедешь? – бабушка была груба, но сейчас ее, видно, занимало что-то другое, иначе разбирательство продолжилось бы. И возможно не к Ромкиной пользе.

– Поеду, – буркнул он и взял ее протянутую в варежке руку.

Ромка не любил походы по магазинам и рынкам, но и сидеть дома одному не хотелось. Его утомляло долгое приценивание бабы Лиды к товарам, утомляли ее блуждания между рыночных рядов или мимо магазинных полок. Вот и в этот раз они битый час промыкались у рядов, за которыми стояли торговцы картошкой. Бабка разве что не надкусывала грязные клубни и пытливо выспрашивала, не разваливается ли картошка при варке. Точно так же они покупали морковку. Наконец после всех покупок она приобрела «баловство» – три апельсина и пару бананов, сказав при этом продавщице: «Мне уже ничего в этой жизни не надо. Вот все ему, Ромочке моему, внуку. Пусть поест витаминов. Пока могу – покупаю. А то что ни день, то новая цена. Куда придем? Что будет? Как жить?». Дебелая тетка за прилавком в синем халате поверх шубы улыбалась и поддакивала: «Ох, и не говорите, женщина! Не говорите!»

Ромка почему-то всегда испытывал при этих разговорах стыдливое беспокойство, потому что бабка опять не походила на себя с этим своим слезливо-жалобным голосом. И с облегчением вздохнул, когда, наконец, направились к выходу из рынка.

На полпути к метро баба Лида вдруг словно опомнилась.

– Давай-ка в мебельный зайдем!

Ромка почувствовал волнение. Надо отдать бабуле должное – она никогда и никуда не ходила только для того, чтобы на что-то поглазеть. Обязательно с какой-то целью.

Они вошли в огромный магазин, заставленный разнообразной мебелью. Они шли мимо шикарных мягких уголков и спальных гарнитуров, кровати из которых заняли бы собою всю их большую комнату. Ромке стоило трудов представить себе жилье, куда могла бы поместиться вся эта неудобная роскошь.

Они прошли мимо компьютерных столиков и целого ряда мягких стульев, вытянувшихся, будто солдаты в строю. Ромка тут же представил себя генералом, принимающим парад. Идя за бабулей, он втихомолку заважничал, нахмурил брови и стал немножко чеканить шаг. Одному стулу-солдату даже сделал строжайший выговор за слишком кривые ножки и вообще несерьезный вид.

– Ромка! – позвала его баба Лида. Он подошел.

…На небольшом возвышении стояли раскладушки. Маленькие и большие. С мягким поролоновым матрацем и просто из ткани. И все дивных расцветок. Их старая раскладушка в сравнении с этими казалась доисторическим чудовищем.

– Ну, какую будем брать? – заправив в пуховый платок выбившуюся седую прядь, спросила бабушка, словно она была джином, а он – Аладдином в пещере сокровищ.

Ромка улыбнулся и приступил к выбору. Он осмотрел и ощупал каждую раскладушку. Принял во внимание жесткость ткани, расцветку, цену…

Покупка совершилась как-то уж очень быстро. Через несколько минут им принесли со склада завязанную и упакованную в целлофан раскладушку и сказали «спасибо, приходите еще». Несмотря на то, что нести ее оказалось неудобно, Ромка был счастлив.

Так вдвоем, спотыкаясь и задевая углы, они внесли новую мебель в квартиру. Ромка тут же принялся срывать упаковку.

– Да погоди ты, оглашенный! Разденься-то хотя бы вначале! – смеялась баба Лида. – Слышишь, что говорю? Потом, потом! Успеешь еще! Ну вы посмотрите, что делается!

Раскладушка уже стояла на своем месте в прихожей возле трюмо. Ромка с криком рухнул на нее. Она и пружинила замечательно, без оглушительного скрипа, как прежняя, и выглядела как настоящая кровать. Новая раскладушка была чудо как хороша. Ромка представлял, какой сюрприз выйдет для папы, когда он приедет, как удобно и уютно ему будет на ней спать, как они устроят на ней шуточную возню утром, и как бабушка их будет бранить и разгонять…

Прошло еще несколько дней. Приближался Новый год. Собранная раскладушка покоилась за шкафом.

Ромка подолгу простаивал у окна, уткнув нос в холодное стекло. Иной раз, увидев мужскую фигуру, идущую из-под арки к их подъезду, он переполнялся восторгом, сердце начинало биться нестерпимо… но, рассмотрев хорошенько идущего, задыхался от обиды, глаза его наполнялись слезами, и он забирался под стол, укрытый до пола толстой скатертью с бахромой. Он скулил в теплом пыльном полумраке до тех пор, пока бабка не обнаруживала его и не одаривала конфетой.

В их доме что-то происходило. Что-то тайное, неприятное, что скрывалось в бабкиных разговорах и недомолвках. Ромка ничего не мог понять. «Что ты себе думаешь? И что?.. А ребенок? Ты хотя бы подумал, как теперь?» – иногда слышал он обрывки бабушкиных телефонных переговоров с кем-то за плотно закрытой кухонной дверью.

А однажды, рано вернувшись с прогулки, он подслушал бабкин разговор с теткой Валей.

– Ох! Валечка, я уж не знаю, как ему объяснить. Вот ждет же… Каждый день ждет. А что я могу объяснить? Что папка его в Германии этой жить остался? Что жёнка его дурная и слышать о мальце не хочет! Выдра поганая! Ты ее видела? Кобылища здоровая, пахать на ней надо, а у нее ногти как вот эти ножи. Вцепилась в него ими… Уволокла моего Валерочку… А Ромка в чем виноват? Дитя ж его, кровное! Приеду, говорит, только в мае или июне. И то – как получится… Вот жизнь! Мать художницу из себя строит где-то… Мой обалдуй за этой поганкой хоть на край света готов ускакать… А о ребенке никто и не подумает! Господи, господи…

Услышав тихий звук за дверью, бабушка выглянула в коридор и наткнулась на внука.

– Ты чего под дверью сидишь? Ну, что за нюни такие? Кто обидел моего Ромочку? Опять этот архаровец из шестой квартиры? Не плачь, солнце мое, не плачь… Я ему уши надеру, поганцу этому!

1-2 января 2009 год
Минск

Климкович Сергей Владимирович родился 28 августа 1972 года. С 1990 по 1992 год служил в Советской Армии. Несколько лет работал на Борисовском заводе агрегатов, но в 1995 году пришел служить уже в белорусскую армию по контракту. Занимал различные технические должности. 
В 1997 году в печати появилась первая повесть Сергея Климковича «Путь к свету», в которой автор исследовал появление и деструктивное воздействие на человека различных сект и группировок. После этой повести в течении пяти последующих лет появились и другие – «И сердца боль», «Колдун», «Деловые связи», «Ангелы не плачут», «Наташа», «Это наш с тобой секрет». В издательствах «Книжный дом» и «Кавалер» издаются его первые романы – «Танцует осень», «Одиночество в раю», «Шаг в никуда». 
С января 2005 года Сергей Климкович перешел на работу в журнал государственное учреждение «Армия» на должность специального корреспондента. В сентябре того же года начал учиться в Литературном институте им. М.Горького в Москве. Учебу и работу успешно совмещает с литературной деятельностью. С 2005 по 2013 год пишет несколько романов: 
«Три строки о радости, три строки о грусти», - роман, изд. «Кавалер-Паблишерс» 2005 г.
«Обитель Неспящих» - роман, изд. «Книжный дом», 2006 г
«Забвение сердец» - роман, изд. «Кавалер-Паблишерс», 2008 г.
«Тяжёлые времена» - роман, изд. «Регистр», 2010 г.
«Секрет Полины» - роман, изд. «Кавалер», 2012 г.
Его рассказы публикуются в крупных журналах:
«Неман», №6-2007 г. – рассказы «Последний вечер», «Трасса», «Плазма».
«Воин России», №6-2009 г. – рассказы «Автомат», «Встреча», «Замок», «Кастрюля», «Постирался», «Потерянный «рай», «Трасса», «Лейтенант Капитан».
С февраля 2009 года Сергей Климкович стал специальным корреспондентом военного информационного агентства Вооруженных Сил «ВАЯР».
Награжден дипломом Министра обороны Республики Беларусь за участие в конкурсе на лучшие произведения литературы и искусства, посвященные 60-летию Победы советского народа в Великой Отечественной войне и современной жизни Вооруженных Сил Республики Беларусь.
Награждён нагрудным знаком Союза писателей Беларуси "За большой вклад в литературу".
С 2005 года Сергей Климкович был принят в Союз писателей Беларуси. Является секретарем Студии военных писателей при Центральном Доме офицеров в Минске.
В 2011 году успешно окончил Литературный институт им. М. Горького.
Живет в Минске.
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную